Концептуализации истории Великой французской революции. Кислин Г.

Г р и г о р и й         К И С Л И Н

(M o n o l i t h e)

К  вопросу  о  концептуализации

Французской   Революции

Набросок к несостоявшемуся исследованию

Французская революция конца XVIII столетия принадлежит к числу тех исторических событий, которые вплоть до настоящего времени активно производят фантазмы. Большинство исследователей согласны с тем, что она продолжает вызывать страсти и оставаться за счет этого «горячей» проблемой. Журналистский жаргон использован здесь отнюдь не случайно: негласно признаваемая как во Франции, так и нередко за ее пределами общественная значимость истории Революции делает ее объектом не только «кабинетного», но и публицистического дискурса. Быть может, одним из наиболее революционных последствий Революции стал мощнейший дискурсивный импульс, который позволил ей не только никогда не покидать социокультурной и политической повестки дня в европейской (да и не только европейской) рефлексии, но даже встраивать все новые события в некую инспирированную ей матрицу общественной жизни. Эта эпистемологическая структура до сих пор не была подвергнута сколько-нибудь фундаментальной критике, поскольку она a priori лежит в основе рассуждения о Революции. Дискурс о Революции находится в прямой связи с дискурсом о современности. В Революции то усматривают некое «нулевое время», с которого начинается современность, то, напротив, видят опыт архаических политических практик, на отрицании которых основывается то иное время, к которому себя так или иначе относят.

К тому же Революция оказала огромное воздействие на подсознание интеллектуалов, которых не мог не поразить ее театральный размах. И если романтики были потрясены ее сценическим обрамлением и драматическим напряжением, то такой трезвый и далекий от них мыслитель как Маркс усматривал в деятелях 1848 г. лишь бледные копии, пародирующие своих великих предшественников 1789 или 1793 г. За такой короткий срок взору зрителей представлено такое большое количество героев, такое количество вариантов различной политики, что не приходится удивляться, что этот период оказывается кладезем архетипов по крайней мере для французской политической арены, где могли даже в де Голле усматривать новую (какую по счету?) версию Наполеона. Театрализация политики такова, что кризис, замыкаемый большинством историков в пятилетний отрезок между 14 июля и 27 июля, дал европейскому и всемирному театру тот набор масок, который за прошедшие двести лет практически не изменился. Это тем более удивительно, если учитывать, что последующие годы оказываются «сверхзаполненными» историей. Но события этих лет не обладают харизмой Французской революции, они либо сгорают слишком быстро, либо, напротив, успевают слишком раскрыть себя, что облегчается кроме прочего современным уровнем развития массовых коммуникаций. Французская же революция - это сгусток мифа, это даже бытие мифа, и многочисленные исследования ее истории в существенной степени питали этот миф.

С того самого момента, когда началась осмысление события Революции, предпринимались попытки ее концептуализировать, рассматривая Революцию как некий единый процесс, связанный какой-то формулой. Дело оставалось за малым: найти эту формулу. Нет ничего удивительного в том, что эти попытки потерпели неудачу. Слишком разными были силы, действовавшие в Революции, слишком различную направленность принимала политика, которую проводили субъекты революционного процесса. Интерпретации Французской революции, представлявшие ее то как переход от феодализма к капитализму, то как опыт демократизации общественно-политической жизни и разрушения абсолютизма, представляли агентов этих полномасштабных трансформаций как эпических героев. Это представление было и продолжает оставаться настолько каноническим, что сложно сказать: питали ли эти получившие широкое распространение концепции миф Революции или, напротив, этот миф питал их.

Немногие авторы уделяли внимание осмыслению того, а что же такое революция. В результате возникла понятийная путаница, а значит и путаница в концепциях. В самом деле, является ли Революция преобразовательным процессом или характеристикой динамического состояния этого процесса? Или она является таковой постольку, поскольку не замыкается в одной лишь политической сфере, а напротив, упраздняет всякие разделения между разными сферами? Эти кажущиеся беспредметными вопросы в действительности фиксируют те трудности, которые попросту игнорируются неотрефлексированной презумпцией Революции, как некой метафизической сущности, которая наполняет содержанием тот промежуток времени, который больше подходит тому или иному автору.

Упоминавшиеся выше 5 лет - это типично мифологическая структура, которая черпает свою убедительность в том самом театральном эффекте, который вынуждает зрителя верить, что каждому герою пьесы предстоит выйти на сцену в нужный момент. Между тем, если у Революции и есть какая-то характерная, даже конституирующая ее черта, так это как раз неплановость, своеобразная хаотизация подмостков, перемешивание ролей: «защитники конституции» отбрасывают основной закон, а наиболее жестокие террористы ведут политику свертывания террора. Именно поэтому невозможно сказать ни когда Революция начинается, ни когда она заканчивается. Революции сопричастно массовое ощущение выпадания из привычного, точное начало которого датировать, конечно, невозможно. Над людьми в период Революции довлеет чувство непредсказуемости даже самого ближайшего будущего, как если бы сломался часовой механизм: неизвестно, какое именно время покажут часовая и минутная стрелки. Распад традиционных институтов, развал привычного, с одной стороны, высвобождает энергию действия, становится искрой, раздувающей костер пассионарности, которая позволит Франции в эпоху наполеоновских войн завоевать и ненадолго удержать огромные территории по всей Европе. Но с другой стороны, этот неожиданный для громадного большинства дефицит уклада стимулирует поиски новых идентичностей, которые в подобную эпоху оказываются чрезвычайно непрочными и недолговечными. Быстро сменяющиеся принадлежности (сторонник Третьего сословия в 1788, Учредительного собрания в 1789, Национальной гвардии в 1790, тех, кто расстрелян Национальной гвардией в 1791, «министров-патриотов» 1792, «горцев» или «бешеных» 1793, термидорианцев 1794) производят обратный психотический эффект: формируется образ врага, объединяющий тех, кто слишком закоренел в своей идентичности.

Можно констатировать, между прочим, что громадное большинство населения - крестьянство - живет вообще практически по ту сторону этих пертурбаций. Жакерии приобретают такой размах, поскольку у тех, против кого они направлены, не находится настоящих сил, чтобы им противостоять. Наиболее активные в смысле каких-то реальных силовых действий крестьяне мобилизуются в армию и отсылаются на фронт. Но в то же время, чтобы заручиться гипотетической поддержкой сельских жителей, все группировки, приходящие к власти в Париже, спешат продемонстрировать деревне свою лояльность: начиная с ночи 4 августа и до лета 1793 г. Несмотря на это (а возможно, благодаря этому), деревня остается по отношению к Революции чем-то внешним, потусторонним. Руководители революционных группировок меньше всего думают о ней. Деревня кажется слишком грубой, слишком архаичной, слишком традиционной, она не годится как арена борьбы, она не подходит для революционного мифа здесь-и-сейчас, хотя в перспективе она укладывается в антифеодальный миф, но вдохнуть в него жизнь призваны историки и идеологи из поколений, для которых сама Революция - уже эпос.

Мифология, впрочем, сопричастна не только Революции-событию, но и Революции-истории. В одном случае она была продуктом идеологем, которые в революционный период выдвигались различными группировками для легитимации тех или иных политических практик. В другом случае мифологической оказывалась сама постановка вопроса о Революции, поскольку она изначально оказывалась слишком современной. Революция-событие удивительным образом оказывалась нескончаемой, превращаясь в Революцию-историю: этот эпический миф сумел даже историков встроить в героическую галерею борцов за или против. В самом деле, антагонизм, например, монтаньяров и жирондистов дополняется, скажем, антагонизмом Тэна и Олара. Даже через 200 лет Революция ухитряется подразделять собственных исследователей на различные конкурирующие группы, которые разве что не отправляют своих оппонентов на гильотину, но продолжают не менее ожесточенно бороться за влияние на общественное мнение. Поэтому богатый набор великих революционеров дополняется не менее колоритной галереей историков, и поныне зачисляемых в различные лагеря.

Если первоначально уделяли чрезмерное внимание психологическим (а также религиозным) факторам, то в дальнейшем концептуальная история Революции испытала на себе необыкновенное влияние социально-экономического подхода, который искал смысл Революции в экономических преобразованиях или социальной динамике. Фактически не оспариваемое на протяжении столетия центральное место, занимаемое этим воззрением, в итоге дискредитировало этот подход, что по времени совпало с разочарованием в левых (преимущественно марксистских) идеях, охватившим интеллектуальные круги. Эстафетную палочку интерпретации Революции перехватила школа, конституировавшаяся на основе структуралистских и в особенности семиотических исследований. Революцию стали понимать через призму специфической языковой онтологии, как некое выражение сложного и подлежащего вдумчивому изучению дискурса. Не оспаривая этот тезис, следует, быть может, задаться вопросом о том, поддается ли вообще такое неоднородное явление, как Французская Революция, обобщенной концептуализации? - Не имеет ли в данном случае место непроизвольное воспроизводство одной и той же структуры, которая считает принципиально возможным дать исчерпывающее объяснение тому, что в действительности не может быть объяснено окончательно?

В чем здесь дело? - Возможно, стоит обратить внимание на описанный выше феномен невозможности для исследователя выпасть из символического и дискурсивного поля Революции. Это свойство не авторов, а той эпистемологической конструкции, которая продолжает определять вектор нашего вопрошания, подобно тому, как в Средние Века христианское учение было тем ориентиром, которому следовал любой сколько-нибудь значимый рефлексивный дискурс. Здесь, быть может, следует отказаться от инспирированного Революцией (или ощущаемого нами таковым) желания противостоять и тем самым разрушить доминирующий дискурс. Стратегически более плодотворным представляется, напротив, сделать этот дискурс нашим «союзником». Что если «смысл» Революции не в том, какой переворот в социальных, экономических или культурных отношениях она произвела, а в том, что мы наделяем ее подобным содержанием? Не можем ли мы проинтерпретировать этот несомненно колоссальный переворот в символическом, который и поныне фиксирует наш взгляд на революционных событиях и даже задает модель восприятия всего последующего исторического опыта образами Революции, как самую глубинную черту Революции? Если и было нечто радикально новое, что привнесла Революция, то это отнюдь не социальный, не экономический, не культурный (в широком смысле) переворот. Даже об оформлении нового дискурсивного пространства сложно говорить, хотя отрицать влияния Революции на политический язык (как на экономические отношения и т.п.) не приходится. Но еще важнее тот символический разрыв, который воистину генеалогически приводит нас к 1789 г. (дата здесь вполне условна). Тот самый театр, существование которого констатировалось выше, вкупе с тем набором образов, которые он породил, формирует новый символический порядок, бесспорно, отделенный от «Старого порядка». Политика может становиться иной, она может даже формироваться на основе абсолютно иных структурных механизмов, но отображаясь в поле символического, она обречена на (молчаливо признаваемое как естественное) восприятие как очередное повторение одного из актов великой французской революционной пьесы.

Может ли быть принципиальный конец у этой пьесы? - Ответ на этот вопрос находится за пределами проблематики данного текста, однако, длительный опыт интеллектуальной истории учит нас, что как бы ни были консервативны дискурсивные и символические эпистемы, их разрушение представляется практически неизбежным.

От КОТЛОВАНА к ФУНДАМЕНТУ

Рецензия на книгу Патриса Генифе

«Политика революционного террора 1789-1794»

Отечественный читатель не избалован публикациями переводных концептуальных трудов по истории Великой Французской революции. Еще того менее он может похвастаться знакомством с многочисленными трудами, затрагивающими отдельные, частные проблемы той эпохи. Общественный интерес к Французской революции, по всей видимости, спал, ну а исследователи-профессионалы, несомненно, читают новейшие наработки своих зарубежных коллег на языке оригинала.

Тем ценнее, что впервые на русском языке выходит достаточно объемная (310 страниц) работа известного французского автора П.Генифе, плодотворно занимающегося исследованием различных вопросов истории Французской революции. Сравнительная быстрота перевода – во Франции книга вышла в 2000 г. – позволяет надеяться на то, что темпоральный разрыв знакомства широкой публики России и Франции с новыми работами по истории такой, несмотря ни на что, волнующей темы, как Французская революция, будет сокращаться.

Большим достоинством рассматриваемой книги является то, что хорошо сознаваемая автором политизированность как анализируемого им периода в целом, так и той практики, которая стала объектом исследования, в особенности, не включила его в длительную череду «адвокатов» и «прокуроров» тех или иных политических группировок или отдельных лиц, которые боролись между собой в эпоху Французской революции и делали в то время погоду в политике. Несмотря на подчеркнутое в подзаголовке указание на то, что эта работа носит характер эссе, Генифе написал серьезный труд, опирающийся на широкий набор источников и исследовательских материалов. Нет никаких сомнений в том, что книга Генифе войдет в число обязательных к прочтению для любого, кто захочет разрабатывать проблематику Террора в эпоху Французской революции.

Парадоксальным и, бесспорно, симптоматичным является факт, отмечаемый самим Генифе: хотя тема Террора и является одной из самых обсуждаемых и даже ключевых для понимания собственно Французской революции, концептуальных и обобщающих работ о нем удручающе мало. По его словам, последней книгой, в которой была сделана попытка сколько-нибудь подробно изложить историю Террора, является написанная Мортимером Терно «История Террора», опубликованная еще в 60-х годах XIX века! Но при этом, как известно, книг о Французской революции было написано великое множество, и они, естественно, не могли абсолютно игнорировать эту тему. Это породило многочисленные спекуляции и идеологические споры, имевшие весьма отдаленное отношение к понимание сущности такого сложного явления как Террор. Но книга Генифе не ставит своей целью опровержение существующих вокруг этой темы мифологий, а если такая корректировка и происходит, то происходит походя.

Вместе с тем, Генифе не претендует на статус автора новой истории Террора. Он стремится поразмышлять о политике Террора и о революционном насилии. Генифе оговаривается, что Террор для него – это некая направленная политика, поэтому из поля его зрения исключаются такие элементы насилия, какие, например, имели место в сентябре 1792 года, поскольку они, по его мнению, не носили запланированного и организованного характера. Временные рамки (1789-1794), выбранные им, призваны подчеркнуть совпадение в этот период террористического дискурса с такими политическими реалиями, которые делали возможным превращение этого дискурса в практическую политику.

В своем анализе Генифе акцентирует внимание на деятельности всех трех парламентов эпохи – Учредительного и Законодательного собраний, а также Конвента. В значительной мере разделяя упоминаемую во введении тенденцию к смещению аналитического интереса от 1793 к 1789 г., Генифе усматривает первые проблески террористической практики еще на заре Революции, что выразилось отнюдь не в народных расправах над комендантом Бастилии, а в том, что «самоидентификация нации произошла через отсечение части социального организма». Еще одной важнейшей предпосылкой Террора становится точка зрения, наделяющая те или институты правом представлять всю нацию, что открывало возможности для превращения лиц или групп лиц, оппозиционных такому институту, не просто во врагов, а во «внутренних иностранцев», которые гибли еще до попадания на эшафот, поскольку отделялись от единого социального тела нации. В Марате Террор нашел своего последовательного глашатая, который придал террористическому дискурсу дополнительную силу, в частности, связав его с многочисленными заговорами – реальными или мнимыми. Начало войны, поражения, различные восстания и, главное, ссылки на эти обстоятельства, звучащие из разных уст, делают Террор уже не столько речевым оборотом, сколько революционной практикой.

Хотя Генифе в первую очередь исследователь дискурса, он не забывает упомянуть и про «физические» действия, главными из которых являются, конечно, расправы. Так, по его оценке, общий итог Террора насчитывает от 200 до 300 тыс. смертей. Цифра довольно смелая и производящая сильное впечатление, хотя Генифе и уточняет, что это примерно 1% тогдашнего населения Франции. Действия «адских колонн» генерала Тюрро могут напомнить современному читателю «зачистки», широко практикуемые различными правительствами на территориях, охваченных партизанской войной. Впрочем, Генифе оговаривая, что перспективным является анализ регионального Террора с учетом отпечатка, наложенного на него местной спецификой (причем имеется в виду не только политическая ситуация, но социокультурная и историческая традиция в том или ином департаменте), признается, что уделил преимущественное внимание событиям в Париже. Поэтому потопления в Нанте или расстрелы из пушек в Лионе занимают у него существенно меньше места, чем изменения в столичной политике.

Своеобразным «моментом истины» этой политики является, по мнению Генифе, закон 22 прериаля. Этот закон, чье применение привело к многочисленным смертям на эшафоте и повышению процента выносимых смертных приговоров, объясняется отнюдь не возросшей опасностью каких-либо заговоров или угрозой со стороны внешнего врага, а, главным образом, обострением борьбы за власть в якобинской верхушке. Надо сказать, что Генифе откровенно пишет, что этот закон еще более усилил произвол, и существенная доля ответственности за эти перегибы ложится на плечи тех, кто его инициировал, – Робеспьера и группы его сторонников. Генифе достаточно подробно останавливается на том, что, по его мнению, лежало в основе мировоззрения Робеспьера, которое внешне парадоксально отрицало Террор и подразумевало его.

9 Термидора стало логическим завершением целого цикла в истории Революции. Террор, бесспорно, не прекратился моментально, и Генифе готов первым признать это. По его словам, «выход из Террора» растянулся на многие месяцы. Но при этом эпоха, когда идеология господствует над политикой, когда она и является политикой, закончилась. Революционные элиты и мобилизованные ими массы силой отозвали у созданных в ходе Революции институтов присвоенное ими право представлять общественное мнение. 9 Термидора – это одновременный реванш политики над идеологией и общества над государством. Последующие за Термидором всплески Террора – это уже конвульсии, остаточные явления.

Историческое исследование – это нескончаемый процесс, сравнимый со строительством здания, которое, однако, не может быть завершено. Заняться строительством подобного здания по истории Террора – это дело будущего, как подчеркивает Генифе. Здание не может быть прочным, если в его основе лежат идеологические штампы и ярко выраженные пристрастия. Тем не менее, историческая традиция многих десятилетий не должна полностью сбрасываться со счетов: авторы, принадлежавшие к разным политическим лагерям, своими изысканиями расчищали почву, рыли своеобразный котлован для дальнейших исследований. Если продолжить эту аналогию, можно сказать, что книга Генифе – одна из серьезнейших попыток заложить фундамент того будущего здания, первые шаги возведения которого, хочется надеяться, мы еще увидим. 

©   Г.Кислин 2003

В е к Просвещения

СВОДНЫЕ ССЫЛКИ по ПЕРСОНАЛИЯМ

Биографические справки